Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

 

ЩУРОК-ШВЫРОК

(В. Астафьев)

  

Худ. С. БордюгХуд. С. БордюгПосле недолгой, но широкой ростепели, съев­шей снег по берегам, подплавившей лёд на озере Кубенском, похолодало; чистое и заголубевшее небо снова облохматилось, припустилось над лесом и потекло, сея белую шуршащую крупу. Опять наступил ледозвон, закраинки озера засыпало крупою, припорошило снегом.

И всё-таки весна не загасла совсем, угадать и увидеть её ещё можно было. Лёд на озере в пятнах, снег, забивший щели, выбоины и следы человечьи, светил неослепно; хоть и слабенько, едва ощутимо, всё же пахло берёзовыми поч­ками, на припёке взявшимися клейковиной.

А главное, живность пришла в движение и не соглаша­лась с зазимком.

На рассвете урчали возле берега, прыгали, разминаясь перед главными схватками, косачи; пробовал жаворонок потрясти колокольчик в высоте, да без солнца ему было неуютно в небе, он пел тише, реже и, не выдержав одино­чества, стреканул к берегу, в тёплые ёлушники; вороны слетались к рыбачьим лункам — собирать ершей и, ловко их разворачивая — головой на ход, заглатывали. От мёрз­лых колючек, царапающих горло, у ворон подрагивали хвосты. Проглотив ерша, вороны крякали, прислушивались к себе, мысленно провожая ерша во чрев — не зацепится ли где, бродяга...

Весёлого нрава собачонка Гайка, ничья собачонка, тоже промышляющая ершей на льду, азартно гоняла ворон от лунок, но скоро утомилась, пошла от рыбаков рысцой. Сперва Гайка оглядывалась, виновато повиливала хвостом, совалась носом в старые заячьи следы, как бы распутывая их и охотясь, но потом отбросила всякий стыд и преда­тельски хватила во весь дух к деревушке, дымящей за при­брежным леском.Худ. С. БордюгХуд. С. Бордюг

Лиса выходила из кустов, нюхала воздух, задумывала уж было на лёд спуститься, но тут же повернула и, не оставляя следа, легко потрусила по шелушащемуся насту в лес, откуда фыркнул рябчик и, ровно выстреленный, па­нически вереща, пролетел пулей над ложком, вонзился в ольховники, дымчато струящиеся рыхлой серёжкой. Лиса, задрав морду, поглядела рябчику вслед и облизнулась.

Рыба клевала редко и вяло. Самое время наблюдать было природу и радоваться её весеннему натиску, вроде бы как иссякшему. Однако природа исподволь набиралась но­вых сил, а шаг её на месте был краткой отсрочкой перед броском и штурмом — рухнут тогда зимние тверди; каждая земная щёлочка и бочажинка наполнятся снеговицей, она перельётся через край, и ударят из логов ручьи, пока­тятся к озеру, с пеной, зво­ном и говором на губах. Лёд на озере выгнется шершаво, горбиной, чайки явятся, на­чнут биться с воронами из-за ершей; жаворонки, чибисы, кулички, а потом утки, лебе­ди и гуси навестят нас. Шум­но будет, радостно, рыба ста­нет ходить стайно, брать жадно, рвать лески, уносить крючки и блёсны...

А пока вся моя радость — глядеть на щурков. Есть та­кая птичка, вроде бы и неве­личка, меньше скворца,
по­больше снегиря, очень рабо­тящая, добрая, бесстрашная птичка.

В середине марта, как только проснутся в наших лесах всякие мелкие парази­ты: клещи, лесные блохи, стрекачи, тля разная пойдёт на свет,— щурки уж тут как тут.

Слетела с лесов, начала тучами опадать на лёд чёрная мушка с двумя коротенькими слюдяными крылышками. В лужах и в лунках её кру­жит, под лёд её затягивает рыбам на радость, а она всё темней и темней наседает на всё живое.

Худ. С. БордюгХуд. С. Бордюг

Но вот на солнышке свер­кнула пригоршня искр, рас­сыпалась, зарябила и вдруг погасла — это щурки табуном летели и на лёд упали, круг­ленькие, деловитые. От тем­на и до темна они работают: склёвывают тлю. На головку щурка тёмная ермолашка на­дета, зоб и грудь красным вымазаны, по туловищу по­лоски как оглобельки, лапки багровенькие, быстрые, подгузок и подкрылок белень­кие — оттого и сверкает щу­рок на солнышке, а у само­чек в хвосте пёрышки рябы, на спинке пепельно и дым­чато.

Красивые птички!..

Худ. С. БордюгХуд. С. БордюгЗазимок щурку, как и че­ловеку, радости не приносит. Тлю и мошку всякую снегом заметает. Вот и мечутся щур­ки по озеру в поисках корма, чирикают озабоченно, бегают по льду быстро и неслышно.

Кто-то из рыбаков оста­вил на льду полбуханки чёр­ствого хлеба. Два дня щурки долбили этот хлеб, соблюдая очерёдность, и выбрали нутро буханки.

Я сижу неподалёку от щурков, помахиваю удочкой с блесною. Щуркам я внушаю страх. Прежде чем залезть в буханку, они топчутся подле, ищут крошки на снегу и вдруг, с отчаянием пискнув, бросаются внутрь буханки, ко­торая кажется им, наверное, огромной мрачной пещерою, а тут ещё маячит сзади человек в лохматой шапке, в шубе и с палкою в руках! Страсти-то какие, а есть охота!..

Заскочит щурок, ткнёт раз-другой клювом — и скорее наружу, а вместо него уж другой харчиться спешит. Кото­рые щурки слабее духом, сверху на буханку садятся, пыта­ются по мёрзлой корке долбить, да не берёт корку птичий клюв.

Сотен до двух щурков собралось возле буханки, и в конце концов они осмелели до того, что на меня перестали обращать внимание. Они лезли в буханку, шевелили её, ссорились, и до того у них дело дошло, что птички вместе с буханкой опрокидываться начали. Опрокинувшись, щур­ки с криком выкатывались наружу и заполошно разлета­лись по сторонам.

Я поднялся от лунки и разломил хлеб на кусочки. То-то радостная работа тут поднялась, то-то хлопот было и веселья!

Я и рыбачить забыл — сижу глазею.

Слышу шаги. Рыбак идёт по озеру Кубенскому, лыжа­ми шаркает. Подошёл, на пешню грудью опёрся — лицо красное, изветренное, глаза похмельные. На Кубенском озере есть этакая разновидность рыбаков — больше бродят и болтают, чем рыбачат. Нос у рыбака короткий, будто у щурка. Стоит, смотрит на птичек, как они питаются, сил набираются.

Худ. С. БордюгХуд. С. Бордюг— Ишь жрут как! Им ещё далеко лететь,— сказал ры­бак, зевая,— нашей местности птица. Я с Печоры родом,— пояснил он,— мы этих птичек силками имам и едим, жир­ны потому што...

«Имам и едим»! — передразнил я краснорожего рыба­ка.—Тебя бы самого имать да есть, небось не погляну­лось бы!»

Доклевали щурки буханку, а не улетают, всё бегают по снегу, крошки ищут. И тогда я достал из рыбацкого ящика свой хлеб, искрошил его на лёд, но искрошил к себе по­ближе.

Переживаний-то у щурков сколько было! Бегают, кру­жат возле меня и лунки, иной щурок изловчится и отле­тевшую крошку схватит да и бежать, остальные птички нервничают, на меня поглядывают: «Что, мол, ты, дядя, задумал? Подманиваешь, да? Имать нас будешь, а?..»

Я старался не замечать, как щурки орудуют возле лун­ки, и они меня тоже замечать перестали. Один настолько осмелел, что по валенку меня тюкнул — чешуинка от рыбы к нему пристала, а он думал — крошечка. Я тихонько за­смеялся, щурок в сторону отпрыгнул, голову вбок повер­нул, глядит умным глазком и шейкой тревожно подёргива­ет: «Ох, ох, дядя, хороший, ты, видать, человек, а всё же боюся я тебя...»

Назавтра зазимок кончился, солнце объявилось, снег обмяк — поплыл под ногами, лёд чешуиться начал: над озе­ром жаворонок запел, тля опять тучами на лёд посыпа­лась — и забыли про меня щурки, летают, бегают, весело кормятся перед дальней дорогой.

Один только раз прилетела ко мне стайка щурков, кро­шек маленько поклевала, но тут же снялась, сверкнула на солнце искорками.

Худ. С. БордюгХуд. С. Бордюг

Толстенький щурок, молодой ещё, без­заботный, бегал возле моих ног, за ящиком копошился, чи­рикая: «Видишь вот, возле тебя бегаю и не боюся».

Но глянул молодец, а стайки-то родной и нету! Забил он крыльями, запищал: «Куда же вы, братцы? Как же я без вас-то?»

Я проводил взглядом нарядную птичку, в полёте стре­мительную, в жизни — хлопотунью, и как-то сама собою возникла во мне песенка:

Ты, щурок-швырок,
Изукрашенный лобок!
Изукрашенный лобок,
Распуховенький бок!

Прилетай, щурок-швырок,
К нам на бел бережок,
На том бел бережку
Расклюй забережку...

 

 

  

 

ГУСИ В ПОЛЫНЬЕ

(В.П. Астафьев)

Худ. С. БордюгХуд. С. БордюгЛедостав на Енисее наступает постепенно. Сна­чала появляются зеркальные забереги, по краям хрупкие и неровные. В заливчиках и заводях они широкие, на бы­стрине — узкие, трепещущие. Но после каждого морозного утра они становятся всё шире, а потом начинает плыть шу­га. И тогда вся река шуршит печально, утихомиренно, за­сыпая до весны.

С каждым днём всё толще и шире забереги, уже полоса воды, гуще шуга. Она теснится, рыхлые льдины с хрустом лезут одна на другую. А потом окрепшая шуга спаивается, и однажды, чаще всего в студёную ночь, река встаёт.

Там, где река в последний раз сердито громоздила льди­ны, остаются торосы — острые ледяные клыки торчат всюду.

Но вот закружилась позёмка, потащило ветром снег по реке, и зазвенели тонкие льдинки, сдерживая порывы вет­ра; возле них, как у щитков, образовались сугробы.

Только на быстрине, на самой стремнине, где торосы высоки и льдины крепки что сталь, всю зиму торчат они, зеленоватые, сверкающие на солнце.

Но как бы ни крута была осень, как бы густо ни шла шуга, она никогда не может разом усмирить Енисей. На нём то там, то тут остаются полыньи. Самая большая по­лынья — у Караульного быка.

Худ. С. БордюгХуд. С. БордюгЗдесь всё бурлит, клокочет, шуга плывёт дальше, свире­пое течение крушит хрупкий припай. Не мирится Карауль­ный бык, не желает вмерзать в реку. Уже вся река замёрз­ла, а он стоит в полой воде. Уже идут по льду первые отча­янные пешеходы, осторожно прощупывая палкой лёд перед собой; появилась одинокая подвода, затем длинный, нето­ропливый обоз, а у быка всё ещё колышется пар и чернеет вода.

От пара куржевеют каменные выступы быка, а кустики, трава и сосенки, прилепившиеся к нему, обрастают толстой бахромой, и среди тёмных, угрюмых скал Караульный бык, разрисованный пушистыми, до рези в глазах белыми узо­рами, кажется каким-то чудом.

Однажды после ледостава кто-то сообщил в деревню, что возле быка, в полынье, плавают гуси и не улетают. Гу­си крупные, людей не боятся — должно быть, домашние.

И в самом деле, вечером, когда мы, ребятишки, ката­лись на санках, с другой стороны реки послышались тре­вожные крики. Можно было подумать, что там кто-то дол­го, настойчиво и нестройно наигрывал на пионерском горне.

Гуси боялись наступаю­щей ночи. Ведь полынья с каждым часом становилась всё меньше. Мороз испод­воль, незаметно округлял её, припаивал к закрайкам плё­ночки льда, которые тверде­ли и уже не ломались от вих­ревых струй.

На следующий день мы целой оравой перешли реку по свежей, ещё чуть наметив­шейся тропинке и приблизи­лись к быку. Один по одному забрались на выступы обле­денелого камня и сверху уви­дели гусей.

Полынья сделалась со­всем маленькой. Там, где во­да выбуривала тугим змеи­ным клубком и кипела так, словно её подогревали снизу громадным костром, ещё ос­тавалось тёмное яростное ок­но. И в этом окне металась по кругу ошалевшая, усталая и голодная стайка гусей. Чуть впереди плавала дород­ная гусыня и время от време­ни тревожно вскрикивала. Иногда она подплывала к хрупкому припаю, врезалась в него грудью, пытаясь вы­браться на лёд и вывести весь табун.

Худ. С. БордюгХуд. С. БордюгМне и прежде приходи­лось видеть плывущих среди льдин гусей. Где-то в верховьях Енисея они жили себе, жировали и делались настолько беспечными, что и ноче­вать оставались на реке.

И эта беспечность приводила к то­му, что ночью их подхватывало свежей шугой, выталкива­ло на течение, и к утру они уже оказывались невесть где и в конце концов вмерзали в лёд или выползали на него и, конечно, гибли от мороза.

А эти всё ещё боролись. Их подбрасывало на волнах, размётывало в стороны, как белый пух, и тогда мать вскрикивала коротко и властно. И мы понимали это так: «Быть всем вместе! Держаться ближе ко мне! Не вешать голов!».

Внезапно одного гуся течением отделило от стайки, подхватило и понесло к краю полыньи. Он поворачивался навстречу струе грудью, пытаясь одолеть течение, но его тащило и тащило.

А когда пригнало ко льду, он закричал отчаянно. Мать бросилась на крик, ударяя крыльями по воде, но молодого гуся притиснуло к краю льда, свалило на бок, и он беленьким комочком мелькнул под припаем, как под стеклом, и исчез навсегда.

Гусыня кричала долго и с такой печалью, что у нас спины покоробило.

И тут кто-то из ребят сказал:

— Пропадут гуси. Все пропадут. Спасти бы их!

— А как?

Мы задумались. Ребятишки-ребятишки, а понимали, что с Енисеем шутить нельзя и что к полынье подобраться невозможно. Обломится припай у полыньи, и мигнуть не успеешь, как очутишься подо льдом и закрутит, как того гуся,— ищи-свищи потом.

И вдруг разом, как это бывает у ребятишек, мы заспо­рили. Одни предлагали подбираться к полынье ползком, держа друг друга за ноги; другие говорили, что надо по­звать охотников и пристрелить гусей, чтобы не мучились; третьи утверждали, что надо ещё день подождать, и гу­си сами тогда выйдут на лёд, выжмет их из полыньи моро­зом.

Худ. С. БордюгХуд. С. Бордюг

Так, споря, мы спустились с быка и очутились на бере­гу возле домов известкарей.

Много лет мои односельчане занимались нехитрым и тяжёлым делом — выжигали извёстку из камня. Камень до­бывали из скал, возили на берег. Здесь же на берегу разде­лывали приплавленные плотами брёвна на длинные по­ленья — бадоги.

Однажды этот Мишка на спор перешёл во время весен­него ледохода Енисей и оттого считался в деревне отчаян­ной головушкой.

— Что за шум, а драки нет? — спросил нас Мишка, опуская деревянную колотушку. Его озорные чёрные глаза искрились смехом, на носу и на груди блестел пот, и весь он был в плёнках берёсты, и кучерявая цыганская голова сделалась седой от этих плёнок.

Мы рассказали Мишке про гусей. Он радушным жестом указал нам на поленья. Когда мы расселись и сосредото­ченно замолкли, Мишка закурил, выпустил клуб дыма и сказал:

— Погибнут гуси, если не помочь им выбраться.

Нам сразу стало как-то легче: Мишка выручит, он та­кой.

Мишка и впрямь скомандовал нам следовать за ним, и мы побежали на угор, где строился барак.

— Всем взять по длинной доске! — отдал распоряжение Мишка.

И мы возликовали.

Худ. С. БордюгХуд. С. БордюгНу конечно же, доски надо, как это мы не догадались сами!

И вот мы бросаем доски и, держа друг друга за ноги, ползём между торосов к припаю. Кое-где под козырьками льдин ещё остались оконца воды, но мы стараемся не гля­деть туда.

Мишка сзади нас, ему нельзя на доску — он тяжёлый. Когда заканчивается доска, он просовывает нам другую, мы кладём её впереди и снова ползём, ползём.

— Стоп! — командует Мишка.— Теперь надо одному. Кто тут полегче? — Он обмеривает всех нас взглядом, и его глаза останавливаются на мне.— Сымай шубёнку! — прика­зывает он, и я начинаю расстёгивать пуговицы. Хочется мне закричать, убежать, потому что уж очень страшно дальше ползти.

Но Мишка смотрит на меня, стоя на доске, по которой я уже прополз, и никак невозможно ему возражать.

Я ползу по доске. Она кажется мне горячей. Под доской трещит и прогибается лёд.

— Гусоньки, гусоньки... —шепчу я, глядя на сбивших­ся в кучу гусей, которые отплыли к противоположному краю полыньи и встревоженно, с недоумением погагакивают. — Гусоньки, гусоньки... — умоляю их, зову и не могу дальше ползти — страшно. А лёд с тонким перезвоном осе­дает под доской, и беленькие молнии со щёлком и дзиком мечутся по нему. — Гусоньки, гусоньки! — плачу я и маню их пальцем, рукой, глазами.

А они по-прежнему толпятся в противоположной сторо­не и, вытянув шеи, глядят на меня.

Вдруг я почувствовал, что возле моего бока что-то за­шуршало, и я обмер — подумал, что лёд вовсе обломился, и уцепился за доску.

— Держи, держи доску! — слышу я тугой, взволнован­ный шёпот Мишки и, не оборачиваясь, нащупываю доску. Она ползёт по гладкому льду легко, и я почему-то думаю, как, наверное, хорошо и бесконечно долго летели бы ка­менные плиточки по такому вот гладенькому, без единой морщинки, льду.

Доска доползла до воды, чуть прогнула ледок, раскро­шила закраек. Я держу кончиками онемевших пальцев доску и опять зову, умоляю:

— Гусоньки, гусоньки, миленькие...

Мать-гусыня поглядела на меня и, недоверчиво гагакая, поплыла к доске. Всё семейство двинулось за ней. Возле доски мать развернулась, и я увидел, как быстро заработа­ли её яркие, будто огонь, лапы.

— Ну, вылезай, вылезай! — нетерпеливо закричали сза­ди меня ребятишки.

— Ша! Мелочь! — гаркнул Мишка, и ребята покорно замолкли.

Гусыня, напуганная криками, отпрянула, а потом, успокоившись, повернулась грудью по течению, поплыла быстро-быстро и выскочила на доску. Чуть проковыляла до края и приказала: «Делать так же!»

— Ах ты умница, ах ты умница!..— шептал я.

Гуси так же стремительно заплывали на доску и ковы­ляли по ней, а я отползал назад, дальше от чёрной, жуткой полыньи и манил:

Худ. С. БордюгХуд. С. Бордюг

— Гусоньки, гусоньки!..

А потом, уже на крепком льду, схватил тяжёлую гусы­ню на руки, зарылся носом в тугое, холодное её перо.

Ребята подобрали остальных гусей, и мы помчались в деревню.

— Не забудьте покормить их! — кричал вслед нам Мишка.— Да в тепло их, в тепло! Намёрзлись, сердечные...

Я припёр домой гусыню, а остальных гусей ребята рас­тащили. по своим домам. Бабушка, узнавши, где я был и как гусыню добыл, чуть было ума не решилась и говорила, что Мишке Коршунову она задаст баню.

Гусыня орала на всю избу, клевалась и ничего не желала есть. Бабушка вы­гнала её во двор и заперла в стайку. Но гусыня и там ора­ла на всю деревню, орала до тех пор, пока не отнесли её в другой дом и не собрали к ней всех гусей. Тогда гусыня успокоилась и поела.

С тех пор в нашей деревне появились гуси. И сейчас по улице важно ковыляют, а то плещутся с утра до вечера в Енисее правнуки и праправнуки той храброй и умной ма­тери-гусыни, которую мы спасли от смерти.

 

 

к содержанию