Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

 

ГРОБОВЩИК

(А.С. Пушкин. Повести Белкина)

 

 

Не зрим ли каждый день гробов, 
Седин дряхлеющей вселенной?

                                     Державин.

 

Рис. А.С. ПушкинаРис. А.С. ПушкинаПоследние пожитки гробовщика Адриана Прохоро­ва были взвалены на похоронные дроги, и тощая пара в четвертый раз потащилась с Басманной на Никит­скую, куда гробовщик переселялся всем своим домом. Заперев лавку, прибил он к воротам объявление о том, что дом продается и отдается внаймы, и пешком от­правился на новоселье. Приближаясь к желтому доми­ку, так давно соблазнявшему его воображение и наконец купленному им за порядочную сумму, старый гробов­щик чувствовал с удивлением, что сердце его не радо­валось.

Переступив за незнакомый порог и нашед в новом своем жилище суматоху, он вздохнул о ветхой лачужке, где в течение осьмнадцати лет всё было заве­дено самым строгим порядком; стал бранить обеих своих дочерей и работницу за их медленность и сам принялся им помогать. Вскоре порядок установился; кивот с образами, шкап с посудою, стол, диван и кро­вать заняли им определенные углы в задней комнате; в кухне и гостиной поместились изделия хозяина: гробы всех цветов и всякого размера, также шкапы с траур­ными шляпами, мантиями и факелами.

Над воротами возвысилась вывеска, изображающая дородного Амура с опрокинутым факелом в руке, с подписью: «Здесь продаются и обиваются гробы простые и крашеные, так­же отдаются напрокат и починяются старые». Девушки ушли в свою светлицу. Адриан обошел свое жилище, сел у окошка и приказал готовить самовар.

Просвещенный читатель ведает, что Шекспир и Валь­тер Скотт оба представили своих гробокопателей людь­ми веселыми и шутливыми, дабы сей противоположностию сильнее поразить наше воображение. Из уважения к истине мы не можем следовать их примеру и принуж­дены признаться, что нрав нашего гробовщика совершенно соответствовал мрачному его ремеслу.

Адриан Прохоров обыкновенно был угрюм и задумчив. Он раз­решал молчание разве только для того, чтоб журить своих дочерей, когда заставал их без дела глазеющих в окно на прохожих, или чтоб запрашивать за свои произведения преувеличенную цену у тех, которые име­ли несчастие (а иногда и удовольствие) в них нуждать­ся. Итак, Адриан, сидя под окном и выпивая седьмую чашку чаю, по своему обыкновению был погружен в печальные размышления.

Он думал о проливном дожде, который, за неделю тому назад, встретил у самой заставы похороны отставного бригадира. Многие мантии от того сузились, многие шляпы покоробились. Он предвидел неминуемые расходы, ибо давний запас гро­бовых нарядов приходил у него в жалкое состояние. Он надеялся выместить убыток на старой купчихе Трюхиной, которая уже около года находилась при смерти. Но Трюхина умирала на Разгуляе, и Прохоров боялся, чтоб ее наследники, несмотря на свое обещание, не поленились послать за ним в такую даль и не сторго­вались бы с ближайшим подрядчиком.

Сии размышления были прерваны нечаянно тремя франмасонскими ударами в дверь. «Кто там?» — спро­сил гробовщик. Дверь отворилась, и человек, в котором с первого взгляду можно было узнать немца ремеслен­ника, вошел в комнату и с веселым видом приближился к гробовщику.

«Извините, любезный сосед,— сказал он тем русским наречием, которое мы без смеха доны­не слышать не можем,— извините, что я вам помешал... я желал поскорее с вами познакомиться. Я сапожник, имя мое Готлиб Шульц, и живу от вас через улицу, в этом домике, что против ваших окошек. Завтра праздную мою серебряную свадьбу, и я прошу вас и ваших дочек отобедать у меня по-приятельски».

При­глашение было благосклонно принято. Гробовщик просил сапожника садиться и выкушать чашку чаю, и, благодаря открытому нраву Готлиба Шульца, вскоре они разговорились дружелюбно. «Каково торгует ва­ша милость?» — спросил Адриан. «Э-хе-хе,— отвечал Шульц,— и так и сяк. Пожаловаться не могу. Хоть, ко­нечно, мой товар не то, что ваш: живой без сапог обой­дется, а мертвый без гроба не живет».— «Сущая прав­да,— заметил Адриан;— однако ж, если живому не на что купить сапог, то, не прогневайся, ходит он и бо­сой; а нищий мертвец и даром берет себе гроб». Таким образом беседа продолжалась у них еще несколько вре­мени; наконец сапожник встал и простился с гробовщи­ком, возобновляя свое приглашение.

На другой день, ровно в двенадцать часов, гробов­щик и его дочери вышли из калитки новокупленного дома и отправились к соседу. Не стану описывать ни русского кафтана Адриана Прохорова, ни европейского наряда Акулины и Дарьи, отступая в сем случае от обычая, принятого нынешними романистами. Полагаю, однако ж, не излишним заметить, что обе девицы наде­ли желтые шляпки и красные башмаки, что бывало у них только в торжественные случаи.

Тесная квартирка сапожника была наполнена гостя­ми, большею частию немцами ремесленниками, с их женами и подмастерьями. Из русских чиновников был один будочник, чухонец Юрко, умевший приобрести, несмотря на свое смиренное звание, особенную благо­склонность хозяина.

Лет двадцать пять служил он в сем звании верой и правдою, как почталион Погорель­ского. Пожар двенадцатого года, уничтожив первопре­стольную столицу, истребил и его желтую будку. Но тотчас, по изгнании врага, на ее месте явилась новая, серенькая с белыми колонками дорического ордена, и Юрко стал опять расхаживать около нее с секирой и в броне сермяжной. Он был знаком большей части немцев, живущих около Никитских ворот: иным из них случалось даже ночевать у Юрко с воскресенья на понедельник.

Адриан тотчас познакомился с ним, как с человеком, в котором рано или поздно может слу­читься иметь нужду, и как гости пошли за стол, то они сели вместе. Господин и госпожа Шульц и дочка их, семнадцатилетняя Лотхен, обедая с гостями, всё вместе угощали и помогали кухарке служить. Пиво ли­лось. Юрко ел за четверых; Адриан ему не уступал; дочери его чинились; разговор на немецком языке час от часу делался шумнее.

Вдруг хозяин потребовал вни­мания и, откупоривая засмоленную бутылку, громко произнес по-русски: «За здоровье моей доброй Луи­зы!» Полушампанское запенилось. Хозяин нежно поце­ловал свежее лицо сорокалетней своей подруги, и го­сти шумно выпили здоровье доброй Луизы. «За здо­ровье любезных гостей моих!» — провозгласил хозяин, откупоривая вторую бутылку — и гости благодарили его, осушая вновь свои рюмки.

Тут начали здоровья следовать одно за другим: пили здоровье каждого го­стя особливо, пили здоровье Москвы и целой дюжины германских городков, пили здоровье всех цехов вообще и каждого в особенности, пили здоровье мастеров и под­мастерьев. Адриан пил с усердием и до того развеселил­ся, что сам предложил какой-то шутливый тост.

Вдруг один из гостей, толстый булочник, поднял рюмку и воскликнул: «За здоровье тех, на которых мы работаем, unserer Kundleute! (наших клиентов! (нем.)» Предложение, как и все, было принято радостно и единодушно. Гости начали друг другу кланяться, портной сапожнику, сапожник портному, булочник им обоим, все булочнику и так да­лее. Юрко, посреди сих взаимных поклонов, закричал, обратись к своему соседу: «Что же? пей, батюшка, за здоровье своих мертвецов».

Все захохотали, но гробов­щик почел себя обиженным и нахмурился. Никто того не заметил, гости продолжали пить, и уже благовестили к вечерне, когда встали из-за стола. Гости разошлись поздно, и по большей части наве­селе. Толстый булочник и переплетчик, коего лицо ка­залось в красненьком сафьянном переплете, под руки отвели Юрку в его будку, наблюдая в сем случае рус­скую пословицу: долг платежом красен. 

Гробовщик при­шел домой пьян и сердит. «Что ж это, в самом деле,— рассуждал он вслух,— чем ремесло мое нечестнее про­чих? разве гробовщик брат палачу? чему смеются басурмане? разве гробовщик гаер святочный? Хотелось было мне позвать их на новоселье, задать им пир го­рой: ин не бывать же тому! А созову я тех, на кото­рых работаю: мертвецов православных».— «Что ты, батюшка?—сказала работница, которая в это время разувала его,— что ты это городишь? Перекрестись! Созывать мертвых на новоселье! Экая страсть!» — «Ей-богу, созову,— продолжал Адриан,— и на завтраш­ний же день. Милости просим, мои благодетели, завтра вечером у меня попировать; угощу, чем бог послал». С этим словом гробовщик отправился на кровать и вскоре захрапел.

На дворе было еще темно, как Адриана разбудили. Купчиха Трюхина скончалась в эту самую ночь, и на­рочный от ее приказчика прискакал к Адриану верхом с этим известием. Гробовщик дал ему за то гривенник на водку, оделся наскоро, взял извозчика и поехал на Разгуляй.

У ворот покойницы уже стояла полиция и расхаживали купцы, как вороны, почуя мертвое тело. Покойница лежала на столе, желтая как воск, но еще не обезображенная тлением. Около ее теснились родст­венники, соседи и домашние. Все окна были открыты; свечи горели; священники читали молитвы.

Адриан подошел к племяннику Трюхиной, молодому купчику в модном сертуке, объявляя ему, что гроб, свечи, по­кров и другие похоронные принадлежности тотчас будут ему доставлены во всей исправности. Наследник благо­дарил его рассеянно, сказав, что о цене он не торгуется, а во всем полагается на его совесть. Гробовщик, по обыкновению своему, побожился, что лишнего не возь­мет; значительным взглядом обменялся с приказчиком и поехал хлопотать. Целый день разъезжал с Разгуляя к Никитским воротам и обратно; к вечеру всё сладил и пошел домой пешком, отпустив своего извозчика.

Ночь была лунная. Гробовщик благополучно дошел до Никитских ворот. У Вознесения окликал его знакомец наш Юрко и, узнав гробовщика, пожелал ему доброй ночи. Было поздно. Гробовщик подходил уже к своему дому, как вдруг показалось ему, что кто-то подошел к его воротам, отворил калитку и в нее скрылся. «Что бы это значило?— подумал Адриан.— Кому опять до меня нужда? Уж не вор ли ко мне забрался? Не хо­дят ли любовники к моим дурам? Чего доброго!»

И гробовщик думал уже кликнуть себе на помощь приятеля своего Юрку. В эту минуту кто-то еще приближился к калитке и собирался войти, но, увидя бегу­щего хозяина, остановился и снял треугольную шляпу.

Адриану лицо его показалось знакомо, но второпях не успел он порядочно его разглядеть. «Вы пожаловали ко мне,— сказал запыхавшись Адриан,— войдите же, сделайте милость».— «Не церемонься, батюшка,— отве­чал тот глухо,— ступай себе вперед; указывай гостям дорогу!» Адриану и некогда было церемониться. Ка­литка была отперта, он пошел на лестницу, и тот за ним.

Адриану показалось, что по комнатам его ходят люди. «Что за дьявольщина!» — подумал он и спешил войти... тут ноги его подкосились. Комната полна была мертвецами. Луна сквозь окна освещала их желтые и синие лица, ввалившиеся рты, мутные, полузакрытые глаза и высунувшиеся носы... Адриан с ужасом узнал в них людей, погребенных его стараниями, и в госте, с ним вместе вошедшем, бригадира, похороненного во время проливного дождя.

Все они, дамы и мужчины, окружили гробовщика с поклонами и приветствиями, кроме одного бедняка, недавно даром похороненного, который, совестясь и стыдясь своего рубища, не при­ближался и стоял смиренно в углу. Прочие все одеты были благопристойно: покойницы в чепцах и лентах, мертвецы чиновные в мундирах, но с бородами небри­тыми, купцы в праздничных кафтанах.

«Видишь ли, Прохоров,— сказал бригадир от имени всей честной компании,— все мы поднялись на твое приглашение; остались дома только те, которым уже невмочь, кото­рые совсем развалились, да у кого остались одни ко­сти без кожи, но и тут один не утерпел — так хотелось ему побывать у тебя...»

В эту минуту маленький скелет продрался сквозь толпу и приближился к Адриану. Че­реп его ласково улыбался гробовщику. Клочки светло-зеленого и красного сукна и ветхой холстины кой-где висели на нем, как на шесте, а кости ног бились в больших ботфортах, как пестики в ступах. «Ты не уз­нал меня, Прохоров,— сказал скелет.— Помнишь ли отставного сержанта гвардии Петра Петровича Курилкина, того самого, которому, в 1799 году, ты продал первый свой гроб — и еще сосновый за дубовый?»

С сим словом мертвец простер ему костяные объя­тия —но Адриан, собравшись с силами, закричал и от­толкнул его. Петр Петрович пошатнулся, упал и весь рассыпался. Между мертвецами поднялся ропот негодо­вания; все вступились за честь своего товарища, при­стали к Адриану с бранью и угрозами, и бедный хо­зяин, оглушенный их криком и почти задавленный, по­терял присутствие духа, сам упал на кости отставного сержанта гвардии и лишился чувств.

Солнце давно уже освещало постелю, на которой ле­жал гробовщик. Наконец открыл он глаза и увидел пе­ред собою работницу, раздувающую самовар. С ужасом вспомнил Адриан все вчерашние происшествия. Трюхина, бригадир и сержант Курилкин смутно представились его воображению. Он молча ожидал, чтоб работница начала с ним разговор и объявила о последствиях ноч­ных приключений.

— Как ты заспался, батюшка, Адриан Прохоро­вич,— сказала Аксинья, подавая ему халат.— К тебе заходил сосед портной, и здешний будочник забегал с объявлением, что сегодня частный именинник, да ты изволил почивать, и мы не хотели тебя разбудить.

— А приходили ко мне от покойницы Трюхиной?

— Покойницы? Да разве она умерла?

— Эка дура! Да не ты ли пособляла мне вчера улаживать ее похороны?

— Что ты, батюшка? не с ума ли спятил, али хмель вчерашний еще у тя не прошел? Какие были вчера похороны? Ты целый день пировал у немца, во­ротился пьян, завалился в постелю, да и спал до сего часа, как уж к обедне отблаговестили.

— Ой ли!— сказал обрадованный гробовщик.

— Вестимо так,— отвечала работница.

— Ну коли так, давай скорее чаю, да позови до­черей.

 

 

ПИКОВАЯ ДАМА

(А.С. Пушкин)

Пиковая дама означает тайную недоброжелательность.

Новейшая гадательная книга.

I

А в ненастные дни
Собирались они
Часто;
Гнули — бог их прости! —
От пятидесяти
На сто,
И выигрывали,
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом.

Худ. А.Н. БенуаХуд. А.Н. БенуаОднажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужи­нать в пятом часу утра.

Те, которые остались в выигры­ше, ели с большим аппетитом; прочие, в рассеянности, сидели перед пустыми своими приборами. Но шампан­ское явилось, разговор оживился, и все приняли в нем участие.

— Что ты сделал, Сурин? — спросил хозяин.

— Проиграл, по обыкновению. Надобно признаться, что я несчастлив: играю мирандолем, никогда не горя­чусь, ничем меня с толку не собьешь, а всё проигры­ваюсь!

— И ты ни разу не соблазнился? ни разу не поста­вил на руте?.. Твердость твоя для меня удивительна.

— А каков Германн! — сказал один из гостей, ука­зывая на молодого инженера,— отроду не брал он карты в руки, отроду не загнул ни одного пароли, а до пяти часов сидит с нами и смотрит на нашу игру!

— Игра занимает меня сильно,— сказал Германн,— но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее.

— Германн немец: он расчетлив, вот и всё! — заме­тил Томский.— А если кто для меня непонятен, так это моя бабушка, графиня Анна Федотовна.

— Как? что? — закричали гости.

— Не могу постигнуть,— продолжал Томский,— каким образом бабушка моя не понтирует!

— Да что ж тут удивительного,— сказал Нарумов,— что осьмидесятилетняя старуха не понтирует?

— Так вы ничего про нее не знаете?

— Нет! право, ничего!

— О, так послушайте:

Надобно знать, что бабушка моя, лет шестьдесят то­му назад, ездила в Париж и была там в большой моде. Народ бегал за нею, чтоб увидеть la Venus moscovite (московскую Венеру (франц.); Ришелье за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от ее жестокости.

В то время дамы играли в фараон. Однажды при дворе она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много. Приехав домой, бабушка, отлепливая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила де­душке о своем проигрыше и приказала заплатить.

Покойный дедушка, сколько я помню, был род ба­бушкина дворецкого. Он ее боялся, как огня; однако,
ус­лышав о таком ужасном проигрыше, он вышел из себя, принес счеты, доказал ей, что в полгода они издержали полмиллиона, что под Парижем нет у них ни подмосков­ной, ни саратовской деревни, и начисто отказался от платежа. Бабушка дала ему пощечину и легла спать од­на, в знак своей немилости.

На другой день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним подействовало, но на­шла его непоколебимым. В первый раз в жизни она до­шла с ним до рассуждений и объяснений; думала
усовес­тить его, снисходительно доказывая, что долг долгу розь и что есть разница между принцем и каретником.— Ку­да! дедушка бунтовал. Нет, да и только! Бабушка не знала, что делать.

С нею был коротко знаком человек очень замечатель­ный. Вы слышали о графе Сен-Жермене, о котором
рас­сказывают так много чудесного. Вы знаете, что он выдавал себя за Вечного Жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним сме­ялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Запис­ках говорит, что он был шпион; впрочем, Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный. Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится, если говорят об нем с неуважением. Бабушка знала, что Сен-Жермен мог располагать большими деньгами. Она решилась к нему прибегнуть. Написала ему записку и просила немедленно к ней приехать.

Старый чудак явился тотчас и застал в ужасном го­ре. Она описала ему самыми черными красками варвар­ство мужа и сказала наконец, что всю свою надежду по­лагает на его дружбу и любезность.

Сен-Жермен задумался.

«Я могу вам услужить этой суммою,— сказал он,— но знаю, что вы не будете спокойны, пока со мною не расплатитесь, а я бы не желал вводить вас в новые хло­поты. Есть другое средство: вы можете отыграться».— «Но, любезный граф,— отвечала бабушка,— я говорю вам, что у нас денег вовсе нет».— «Деньги тут не
нуж­ны,— возразил Сен-Жермен: — извольте меня выслу­шать». Тут он открыл ей тайну, за которую всякий из нас дорого бы дал...

Молодые игроки удвоили внимание. Томский заку­рил трубку, затянулся и продолжал.

В тот же самый вечер бабушка явилась в Версале, au jeu de la Reine (на карточную игру у королевы (франц.). Герцог Орлеанский метал; ба­бушка слегка извинилась, что не привезла своего долга, в оправдание сплела маленькую историю и стала против него понтировать. Она выбрала три карты, поставила их одну за другою: все три выиграли ей соника, и ба­бушка отыгралась совершенно.

— Случай! — сказал один из гостей.

— Сказка! — заметил Германн.

— Может статься, порошковые карты? — подхватил третий.

— Не думаю, — отвечал важно Томский.

— Как! — сказал Нарумов, — у тебя есть бабушка, которая угадывает три карты сряду, а ты до сих пор не перенял у ней ее кабалистики?

— Да, черта с два! — отвечал Томский, — у ней бы­ло четверо сыновей, в том числе и мой отец: все четыре отчаянные игроки, и ни одному не открыла она своей тайны; хоть это было бы не худо для них и даже для
ме­ня. Но вот что мне рассказывал дядя, граф Иван Ильич, и в чем он меня уверял честью. Покойный Чаплицкий, тот самый, который умер в нищете, промотав миллионы, однажды в молодости своей проиграл — помнится Зоричу — около трехсот тысяч. Он был в отчаянии. Ба­бушка, которая всегда была строга к шалостям молодых людей, как-то сжалилась над Чаплицким. Она дала ему три карты, с тем, чтоб он поставил их одну за другою, и взяла с него честное слово впредь уже никогда не иг­рать. Чаплицкий явился к своему победителю: они се­ли играть. Чаплицкий поставил на первую карту пять­десят тысяч и выиграл соника; загнул пароли, паролипе,— отыгрался и остался еще в выигрыше...

Однако пора спать: уже без четверти шесть.

В самом деле, уже рассветало: молодые люди допили свои рюмки и разъехались.

 

II

— Il parait que monsieur est decidirnent pour les suivantes.

— Que voulez-vous, madame? Elles sont plus fraiches.

Светский разговор.

Старая графиня *** сидела в своей уборной перед зеркалом. Три девушки окружали ее. Одна держала банку румян, другая коробку со шпильками, третья вы­сокий чепец с лентами огненного цвета. Графиня не име­ла ни малейшего притязания на красоту, давно увядшую, но сохраняла все привычки своей молодости, строго
сле­довала модам семидесятых годов и одевалась так же долго, так же старательно, как и шестьдесят лет тому назад. У окошка сидела за пяльцами барышня, ее вос­питанница.

— Здравствуйте, grand maman (бабушка (франц.) — сказал, вошедши, молодой офицер.— Bon jour, mademoiselle Lise (Здравствуйте, Лиза (франц.). Grand'maman, я к вам с просьбою.

— Что такое, Paul (Павел (франц.)?

— Позвольте вам представить одного из моих прия­телей и привезти его к вам в пятницу на бал.

— Привези мне его прямо на бал, и тут мне его и представишь. Был ты вчерась у ***?

— Как же! очень было весело; танцевали до пяти часов. Как хороша была Елецкая!

— И, мой милый! Что в ней хорошего? Такова ли была ее бабушка, княгиня Дарья Петровна?.. Кстати: я чай, она уж очень постарела, княгиня Дарья Петровна?

— Как, постарела? — отвечал рассеянно Томский,— она лет семь как умерла.

Барышня подняла голову и сделала знак молодому человеку. Он вспомнил, что от старой графини таили смерть ее ровесниц, и закусил себе губу. Но графиня ус­лышала весть, для нее новую, с большим равнодушием.

— Умерла! — сказала она, — а я и не знала! Мы вместе были пожалованы во фрейлины, и когда мы
пред­ставились, то государыня...

И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анек­дот.

— Ну, Paul,— сказала она потом,— теперь помо­ги мне встать. Лизанька, где моя табакерка?

И графиня со своими девушками пошла за ширмами оканчивать свой туалет. Томский остался с барышнею.

— Кого это вы хотите представить? — тихо спроси­ла Лизавета Ивановна.

— Нарумова. Вы его знаете?

— Нет! Он военный или статский?

— Военный.

— Инженер?

— Нет! кавалерист. А почему вы думали, что он инженер?

Барышня засмеялась и не отвечала ни слова.

— Paul! — закричала графиня из-за ширмов,— пришли мне какой-нибудь новый роман, только, пожа­луйста, не из нынешних.

— Как это, grand maman?

— То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!

— Таких романов нынче нет. Не хотите ли разве русских?

— А разве есть русские романы?.. Пришли, батюш­ка, пожалуйста, пришли!

— Простите, grand'maman: я спешу... Простите, Лизавета Ивановна! Почему же вы думали, что Нарумов
ин­женер?

И Томский вышел из уборной.

Лизавета Ивановна осталась одна: она оставила ра­боту и стала глядеть в окно. Вскоре на одной стороне улицы из-за угольного дома показался молодой офицер. Румянец покрыл ее щеки: она принялась опять за рабо­ту и наклонила голову над самой канвою. В это время вошла графиня, совсем одетая.

— Прикажи, Лизанька,— сказала она,— карету за­кладывать, и поедем прогуляться.

Лизанька встала из-за пяльцев и стала убирать свою работу.

— Что ты, мать моя! глуха, что ли! — закричала графиня,— Вели скорей закладывать карету.

— Сейчас! — отвечала тихо барышня и побежала в переднюю.

Слуга вошел и подал графине книги от князя Павла Александровича.

— Хорошо! Благодарить,— сказала графиня.— Ли­занька, Лизанька! да куда ж ты бежишь?

— Одеваться.

— Успеешь, матушка. Сиди здесь. Раскрой-ка пер­вый том; читай вслух...

Барышня взяла книгу и прочла несколько строк.

— Громче! — сказала графиня.— Что с тобою, мать моя? с голосу спала, что ли?.. Погоди: подвинь мне
ска­меечку, ближе... ну!

Лизавета Ивановна прочла еще две страницы. Гра­финя зевнула.

— Брось эту книгу,— сказала она,— что за вздор! Отошли это князю Павлу и вели благодарить... Да что ж карета?

— Карета готова,— сказала Лизавета Ивановна, взглянув на улицу.

— Что ж ты не одета? — сказала графиня,— всегда надобно тебя ждать! Это, матушка, несносно.

Лиза побежала в свою комнату. Не прошло двух ми­нут, графиня начала звонить изо всей мочи. Три девуш­ки вбежали в одну дверь, а камердинер в другую.

— Что это вас не докличешься?— сказала им гра­финя.— Сказать Лизавете Ивановне, что я ее жду.

Лизавета Ивановна вошла в капоте и в шляпке.

— Наконец, мать моя!— сказала графиня.— Что за наряды! Зачем это?.. кого прельщать?.. А какова пого­да? — кажется, ветер.

— Никак нет-с, ваше сиятельство! очень тихо-с! — отвечал камердинер.

— Вы всегда говорите наобум! Отворите форточку. Так и есть: ветер! и прехолодный! Отложить карету! Лизанька, мы не поедем: нечего было наряжаться.

«И вот моя жизнь!» — подумала Лизавета Ивановна.

В самом деле, Лизавета Ивановна была пренесчастное создание. Горек чужой хлеб, говорит Данте, и тяже­лы ступени чужого крыльца, а кому и знать горечь за­висимости, как не бедной воспитаннице знатной стару­хи?

Графиня ***, конечно, не имела злой души; но была своенравна, как женщина, избалованная светом, скупа и погружена в холодный эгоизм, как и все старые люди, отлюбившие в свой век и чуждые настоящему. Она участвовала во всех суетностях большого света, таска­лась на балы, где сидела в углу, разрумяненная и оде­тая по старинной моде, как уродливое и необходимое ук­рашение бальной залы; к ней с низкими поклонами
под­ходили приезжающие гости, как по установленному об­ряду, и потом уже никто ею не занимался.

У себя при­нимала она весь город, наблюдая строгий этикет и не узнавая никого в лицо. Многочисленная челядь ее, раз­жирев и поседев в ее передней и девичьей, делала что хотела, наперерыв обкрадывая умирающую старуху.

Ли­завета Ивановна была домашней мученицею. Она разли­вала чай и получала выговоры за лишний расход саха­ра; она вслух читала романы и виновата была во всех ошибках автора; она сопровождала графиню в ее про­гулках и отвечала за погоду и за мостовую. Ей было на­значено жалованье, которое никогда не доплачивали; а между тем требовали от нее, чтоб она одета была, как и все, то есть как очень немногие.

В свете играла она са­мую жалкую роль. Все ее знали, и никто не замечал; на балах она танцевала только тогда, как недоставало vis­a-vis (пары (франц.)и дамы брали ее под руку всякий раз, как им нужно было идти в уборную поправить что-нибудь в своем наряде. Она была самолюбива, живо чувствовала свое положение и глядела кругом себя,— с нетерпением ожидая избавителя; но молодые люди, расчетливые в ветреном своем тщеславии, не удостоивали ее внимания, хотя Лизавета Ивановна была сто раз милее наглых и холодных невест, около которых они увивались.

Сколько раз, оставя тихонько скучную и пышную гостиную, она уходила плакать в бедной своей комнате, где стояли ширмы, оклеенные обоями, комод, зеркальце и крашеная кровать и где сальная свеча темно горела в медном шан­дале!

Однажды,— это случилось два дня после вечера, описанного в начале этой повести, и за неделю перед той сценой, на которой мы остановились,— однажды Лиза­вета Ивановна, сидя под окошком за пяльцами,
нечаян­но взглянула на улицу и увидела молодого инженера, стоящего неподвижно и устремившего глаза к ее окош­ку. Она опустила голову и снова занялась работой; че­рез пять минут взглянула опять,— молодой офицер сто­ял на том же месте. Не имея привычки кокетничать с прохожими офицерами, она перестала глядеть на улицу и шила около двух часов, не приподнимая головы. По­дали обедать. Она встала, начала убирать свои пяльцы и, взглянув нечаянно на улицу, опять увидела офицера. Это показалось ей довольно странным. После обеда она подошла к окошку с чувством некоторого беспокойства, но уже офицера не было,— и она про него забыла...

Дня через два, выходя с графиней садиться в каре­ту, она опять его увидела. Он стоял у самого подъезда, закрыв лицо бобровым воротником: черные глаза его сверкали из-под шляпы. Лизавета Ивановна испуга­лась, сама не зная чего, и села в карету с трепетом неизъяснимым.

Возвратясь домой, она подбежала к окошку,— офи­цер стоял на прежнем месте, устремив на нее глаза: она отошла, мучась любопытством и волнуемая чувством, для нее совершенно новым.

С того времени не проходило дня, чтоб молодой че­ловек, в известный час, не являлся под окнами их дома. Между им и ею учредились неусловленные сношения. Сидя на своем месте за работой, она чувствовала его приближение,— подымала голову, смотрела на него с каждым днем долее и долее. Молодой человек,
каза­лось, был за то ей благодарен: она видела острым взо­ром молодости, как быстрый румянец покрывал его бледные щеки всякий раз, когда взоры их встречались. Через неделю она ему улыбнулась...

Когда Томский спросил позволения представить гра­фине своего приятеля, сердце бедной девушки забилось. Но узнав, что Нарумов не инженер, а конногвардеец, она сожалела, что нескромным вопросом высказала свою тайну ветреному Томскому.

Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал. Будучи твердо убежден в
необ­ходимости упрочить свою независимость, Германн не ка­сался и процентов, жил одним жалованьем, не позволял себе малейшей прихоти. Впрочем, он был скрытен и честолюбив, и товарищи его редко имели случай посме­яться над его излишней бережливостью. Он имел силь­ные страсти и огненное воображение, но твердость спас­ла его от обыкновенных заблуждений молодости. Так, например, будучи в душе игрок, никогда не брал он кар­ты в руки, ибо рассчитал, что его состояние не позволя­ло ему (как сказывал он) жертвовать необходимым в на­дежде приобрести излишнее,— а между тем целые но­чи просиживал за карточными столами и следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры.

Анекдот о трех картах сильно подействовал на его воображение и целую ночь не выходил из его головы. «Что, если,— думал он на другой день вечером, бродя по Петербургу,— что, если старая графиня откроет мне свою тайну! — или назначит мне эти три верные карты! Почему ж не попробовать своего счастия?.. Представить­ся ей, подбиться в ее милость,— пожалуй, сделаться ее любовником,— но на это всё требуется время — а ей во­семьдесят семь лет,— она может умереть через неделю,— через два дня!.. Да и самый анекдот?.. Можно ли ему верить?.. Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!»

Рассуждая таким образом, очутился он в одной из главных улиц Петербурга, перед домом старинной
архи­тектуры. Улица была заставлена экипажами, кареты од­на за другою катились к освещенному подъезду. Из ка­рет поминутно вытягивались то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то полосатый чулок и дипломатический башмак. Шубы и плащи мелькали мимо величавого швейцара. Германн остановился.

— Чей это дом? — спросил он у углового будочника.

— Графини ***,— отвечал будочник.

Германн затрепетал. Удивительный анекдот снова представился его воображению. Он стал ходить около дома, думая об его хозяйке и о чудной ее способности. Поздно воротился он в смиренный свой уголок; долго не мог заснуть, и, когда сон им овладел, ему пригрези­лись карты, зеленый стол, кипы ассигнаций и груды червонцев. Он ставил карту за картой, гнул углы реши­тельно, выигрывал беспрестанно, и загребал к себе
зо­лото, и клал ассигнации в карман. Проснувшись уже поздно, он вздохнул о потере своего фантастического бо­гатства, пошел опять бродить по городу и опять очутил­ся перед домом графини ***. Неведомая сила, казалось, привлекала его к нему. Он остановился и стал смотреть на окна. В одном увидел он черноволосую головку, на­клоненную, вероятно, над книгой или над работой. Го­ловка приподнялась. Германн увидел свежее личико и черные глаза. Эта минута решила его участь.

 

III

Vous m'ecrivez, топ ange, des lettres de quatre pages plus vite que je tie puis les lire.

Переписка.

Только Лизавета Ивановна успела снять капот и шляпу, как уже графиня послала за нею и велела опять подавать карету. Они пошли садиться. В то самое вре­мя, как два лакея приподняли старуху и просунули в дверцы, Лизавета Ивановна у самого колеса увидела своего инженера; он схватил ее руку; она не могла
опом­ниться от испугу, молодой человек исчез: письмо оста­лось в ее руке. Она спрятала его за перчатку и во всю дорогу ничего не слыхала и не видала. Графиня имела обыкновение поминутно делать в карете вопросы: кто это с нами встретился? — как зовут этот мост? — что там написано на вывеске? Лизавета Ивановна на сей раз отвечала наобум и невпопад и рассердила графиню.

— Что с тобою сделалось, мать моя! Столбняк ли на тебя нашел, что ли? Ты меня или не слышишь или не понимаешь?.. Слава богу, я не картавлю и из ума еще не выжила!

Лизавета Ивановна ее не слушала. Возвратясь домой, она побежала в свою комнату, вынула из-за перчатки письмо: оно было не запечатано. Лизавета Ивановна его прочитала. Письмо содержало в себе признание в люб­ви: оно было нежно, почтительно и слово в слово взято из немецкого романа. Но Лизавета Ивановна по-немец­ки не умела и была очень им довольна.

Однако принятое ею письмо беспокоило ее чрезвы­чайно. Впервые входила она в тайные, тесные сношения с молодым мужчиною. Его дерзость ужасала ее. Она уп­рекала себя в неосторожном поведении и не знала, что делать: перестать ли сидеть у окошка и невниманием ох­ладить в молодом офицере охоту к дальнейшим пресле­дованиям? — отослать ли ему письмо? — отвечать ли холодно и решительно? Ей не с кем было посоветовать­ся, у ней не было ни подруги, ни наставницы. Лизавета Ивановна решилась отвечать.

Она села за письменный столик, взяла перо, бума­гу — и задумалась. Несколько раз начинала она свое письмо,— и рвала его: то выражения казались ей слиш­ком снисходительными, то слишком жестокими. Наконец ей удалось написать несколько строк, которыми она оста­лась довольна. «Я уверена,— писала она,— что вы име­ете честные намерения и что вы не хотели оскорбить ме­ня необдуманным поступком; но знакомство наше не должно бы начаться таким образом. Возвращаю вам письмо ваше и надеюсь, что не буду впредь иметь при­чины жаловаться на незаслуженное неуважение».

На другой день, увидя идущего Германна, Лизавета Ивановна встала из-за пяльцев, вышла в залу, отворила форточку и бросила письмо на улицу, надеясь на провор­ство молодого офицера. Германн подбежал, поднял его и вошел в кондитерскую лавку. Сорвав печать, он на­шел свое письмо и ответ Лизаветы Ивановны. Он того и ожидал и возвратился домой, очень занятый своей ин­тригою.

Три дня после того Лизавете Ивановне молоденькая, быстроглазая мамзель принесла записочку из модной лавки. Лизавета Ивановна открыла ее с беспокойством, предвидя денежные требования, и вдруг узнала руку Германна.

— Вы, душенька, ошиблись,— сказала она,— эта за­писка не ко мне.

— Нет, точно к вам! — отвечала смелая девушка, не скрывая лукавой улыбки.— Извольте прочитать!

Лизавета Ивановна пробежала записку. Германн требовал свидания.

— Не может быть! — сказала Лизавета Ивановна, испугавшись и поспешности требований и способу, им употребленному.— Это писано верно не ко мне! —И ра­зорвала письмо в мелкие кусочки.

— Коли письмо не к вам, зачем же вы его разорва­ли? — сказала мамзель,— я бы возвратила его тому, кто его послал.

— Пожалуйста, душенька! — сказала Лизавета Ива­новна, вспыхнув от ее замечания, — вперед ко мне
запи­сок не носите. А тому, кто вас послал, скажите, что ему должно быть стыдно...

Но Германн не унялся. Лизавета Ивановна каждый день получала от него письма, то тем, то другим образом. Они уже не были переведены с немецкого. Германн их писал, вдохновенный страстию, и говорил языком, ему свойственным: в них выражались и непреклонность его желаний, и беспорядок необузданного воображения. Ли­завета Ивановна уже не думала их отсылать: она упива­лась ими; стала на них отвечать,— и ее записки час от часу становились длиннее и нежнее. Наконец, она бро­сила ему в окошко следующее письмо:

«Сегодня бал у ***ского посланника. Графиня там будет. Мы останемся часов до двух. Вот вам случай
уви­деть меня наедине. Как скоро графиня уедет, ее люди, вероятно, разойдутся, в сенях останется швейцар, но и он обыкновенно уходит в свою каморку. Приходите в по­ловине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу. Ко­ли вы найдете кого в передней, то вы спросите, дома ли графиня. Вам скажут нет,— и делать нечего. Вы должны будете воротиться. Но, вероятно, вы не встретите нико­го. Девушки сидят у себя, все в одной комнате. Из пе­редней ступайте налево, идите всё прямо до графининой спальни. В спальне за ширмами увидите две ма­ленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница: она ведет в мою комнату».

Германн трепетал, как тигр, ожидая назначенного времени. В десять часов вечера он уж стоял перед домом графини. Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светились тускло; улицы были пусты. Изредка тянулся Ванька на тощей кляче своей, высматривая запоздалого седока.— Германн стоял в од­ном сертуке, не чувствуя ни ветра, ни снега.

Наконец графинину карету подали. Германн видел, как лакеи вынесли под руки сгорбленную старуху, укутанную в со­болью шубу, и как вослед за нею, в холодном плаще, с головой, убранною свежими цветами, мелькнула ее вос­питанница. Дверцы захлопнулись. Карета тяжело покатилась по рыхлому снегу. Швейцар запер двери. Ок­на померкли.

Германн стал ходить около опустевшего до­ма: он подошел к фонарю, взглянул на часы,— было двадцать минут двенадцатого. Он остался под фонарем, устремив глаза на часовую стрелку и выжидая осталь­ные минуты. Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо и взошел в ярко освещен­ные сени. Швейцара не было. Германн взбежал по лест­нице, отворил двери в переднюю и увидел слугу, спя­щего под лампою, в старинных, запачканных креслах. Легким и твердым шагом Германн прошел мимо его.

За­ла и гостиная были темны. Лампа слабо освещала их из передней. Германн вошел в спальню. Перед кивотом, на­полненным старинными образами, теплилась золотая лампада. Полинялые штофные кресла и диваны с пуховы­ми подушками, с сошедшей позолотою, стояли в печаль­ной симметрии около стен, обитых китайскими обоями. На стене висели два портрета, писанные в Париже m-mе Lebrun.

Один из них изображал мужчину лет сорока, румяного и полного, в светло-зеленом мундире и со звез­дою; другой — молодую красавицу с орлиным носом, с зачесанными висками и с розою в пудреных волосах. По всем углам торчали фарфоровые пастушки, столовые часы работы славного Leroy (Леруа (франц.), коробочки, рулетки, вее­ра и разные дамские игрушки, изобретенные в конце ми­нувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом.

Германн пошел за ширмы. За ними стояла маленькая железная кровать; справа на­ходилась дверь, ведущая в кабинет; слева, другая — в коридор. Германн ее отворил, увидел узкую, витую лест­ницу, которая вела в комнату бедной воспитанницы... Но он воротился и вошел в темный кабинет.

Время шло медленно. Всё было тихо. В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать,— и всё умолкло опять. Германн стоял, прислонясь к холодной печке. Он был спокоен; сердце его билось ровно, как у человека, решившегося на что-нибудь опасное, но необходимое. Ча­сы пробили первый и второй час утра,— и он услышал дальний стук кареты. Невольное волнение овладело им.

Карета подъехала и остановилась. Он услышал стук опускаемой подножки. В доме засуетились. Люди
побе­жали, раздались голоса и дом осветился. В спальню вбежали три старые горничные, и графиня, чуть живая, вошла и опустилась в вольтеровы кресла. Германн гля­дел в щелку: Лизавета Ивановна прошла мимо его. Гер­манн услышал ее торопливые шаги по ступеням ее лест­ницы. В сердце его отозвалось нечто похожее на угры­зение совести и снова умолкло. Он окаменел.

Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Отколо­ли с нее чепец, украшенный розами; сняли напудренный парик с ее седой и плотно остриженной головы. Булавки дождем сыпались около нее. Желтое платье, шитое се­ребром, упало к ее распухлым ногам. Германн был сви­детелем отвратительных таинств ее туалета; наконец, графиня осталась в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном ее старости, она каза­лась менее ужасна и безобразна.

Как и все старые люди вообще, графиня страдала бессонницею. Раздевшись, она села у окна в вольтеровы кресла и отослала горничных. Свечи вынесли, комната опять осветилась одною лампадою. Графиня сидела вся желтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и налево. В мутных глазах ее изображалось совершенное отсутствие мысли; смотря на нее, можно было бы поду­мать, что качание страшной старухи происходило не от ее воли, но по действию скрытого гальванизма.

Вдруг это мертвое лицо изменилось неизъяснимо. Гу­бы перестали шевелиться, глаза оживились: перед
гра­финею стоял незнакомый мужчина.

— Не пугайтесь, ради бога, не пугайтесь! — сказал он внятным и тихим голосом,— Я не имею намерения вре­дить вам; я пришел умолять вас об одной милости.

Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слыхала. Германн вообразил, что она глуха, и, накло­нясь над самым ее ухом, повторил ей то же самое. Стару­ха молчала по-прежнему.

— Вы можете,— продолжал Германн,— составить счастие моей жизни, и оно ничего не будет вам стоить: я знаю, что вы можете угадать три карты сряду...

Германн остановился. Графиня, казалось, поняла, че­го от нее требовали; казалось, она искала слов для свое­го ответа.

— Это была шутка,— сказала она наконец,— кля­нусь вам! это была шутка!

— Этим нечего шутить,— возразил сердито Гер­манн.— Вспомните Чаплицкого, которому помогли вы отыграться.

Графиня видимо смутилась. Черты ее изобразили сильное движение души, но она скоро впала в прежнюю бесчувственность.

— Можете ли вы,— продолжал Германн,— назна­чить мне эти три верные карты?

Графиня молчала; Германн продолжал:

— Для кого вам беречь вашу тайну? Для внуков? Они богаты и без того, они же не знают и цены день­гам. Моту не помогут ваши три карты. Кто не умеет бе­речь отцовское наследство, тот все-таки умрет в нищете, несмотря ни на какие демонские усилия. Я не мот; я знаю цену деньгам. Ваши три карты для меня не пропа­дут. Ну!..

Он остановился и с трепетом ожидал ее ответа. Гра­финя молчала; Германн стал на колени.

— Если когда-нибудь,— сказал он,— сердце ваше знало чувство любви, если вы помните ее восторги, если вы хоть раз улыбнулись при плаче новорожденного сына, если что-нибудь человеческое билось когда-нибудь в гру­ди вашей, то умоляю вас чувствами супруги, любовницы, матери,— всем, что ни есть святого в жизни,— не отка­жите мне в моей просьбе! — откройте мне вашу тайну! — что вам в ней?.. Может быть, она сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дьявольским до­говором... Подумайте: вы стары; жить вам уж не дол­го,— я готов взять грех ваш на свою душу. Откройте мне только вашу тайну. Подумайте, что счастие челове­ка находится в ваших руках; что не только я, но дети мои, внуки и правнуки благословят вашу память и будут ее чтить, как святыню...

Старуха не отвечала ни слова.

Германн встал.

— Старая ведьма! — сказал он, стиснув зубы,— так я ж заставлю тебя отвечать...

С этим словом он вынул из кармана пистолет.

При виде пистолета графиня во второй раз оказала сильное чувство. Она закивала головою и подняла руку, как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась на­взничь... и осталась недвижима.

— Перестаньте ребячиться,— сказал Германн, взяв ее руку.— Спрашиваю в последний раз: хотите ли
назна­чить мне ваши три карты? — да или нет?

Графиня не отвечала. Германн увидел, что она умерла.

 

IV

7 Mai 18**
Homme sans moeurs et sans religion!

Переписка.

(7 мая 18**.
Человек, у которого не никаких нравственных правил и ничего святого! (франц.)

Лизавета Ивановна сидела в своей комнате, еще в бальном своем наряде, погруженная в глубокие
размыш­ления. Приехав домой, она спешила отослать заспанную девку, нехотя предлагавшую ей свою услугу,— сказала, что разденется сама, и с трепетом вошла к себе, надеясь найти там Германна и желая не найти его. С первого взгляда она удостоверилась в его отсутствии и благода­рила судьбу за препятствие, помешавшее их свиданию.

Она села, не раздеваясь, и стала припоминать все об­стоятельства, в такое короткое время и так далеко ее
за­влекшие. Не прошло трех недель с той поры, как она в первый раз увидела в окошко молодого человека,— и уже она была с ним в переписке,— и он успел вытребо­вать от нее ночное свидание! Она знала имя его пото­му только, что некоторые из его писем были им подпи­саны; никогда с ним не говорила, не слыхала его голо­са, никогда о нем не слыхала... до самого сего вечера.

Странное дело! В самый тот вечер, на бале, Томский, дуясь на молодую княжну Полину ***, которая, против обыкновения, кокетничала не с ним, желал отомстить, оказывая равнодушие: он позвал Лизавету Ивановну и танцевал с нею бесконечную мазурку. Во всё время шу­тил он над ее пристрастием к инженерным офицерам, уверял, что он знает гораздо более, нежели можно было ей предполагать, и некоторые из его шуток были так удачно направлены, что Лизавета Ивановна думала не­сколько раз, что ее тайна была ему известна.

— От кого вы всё это знаете? — спросила она, смеясь.

— От приятеля известной вам особы,— отвечал Томский,— человека очень замечательного!

— Кто ж этот замечательный человек?

— Его зовут Германном.

Лизавета Ивановна не отвечала ничего, но ее руки и ноги поледенели...

— Этот Германн,— продолжал Томский,— лицо ис­тинно романтическое: у него профиль Наполеона, а ду­ша Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по край­ней мере три злодейства. Как вы побледнели!..

— У меня голова болит... Что же говорил вам Гер­манн,— или как бишь его?..

— Германн очень недоволен своим приятелем: он говорит, что на его месте он поступил бы совсем иначе... Я даже полагаю, что Германн сам имеет на вас виды, по крайней мере он очень неравнодушно слушает
влюб­ленные восклицания своего приятеля.

— Да где ж он меня видел?

— В церкви, может быть — на гулянье!.. Бог его знает! может быть, в вашей комнате, во время вашего сна: от него станет...

Подошедшие к ним три дамы с вопросами — oubli ou regret? (забвение или сожаление (франц.) — прервали разговор, который становился му­чительно любопытен для Лизаветы Ивановны.

Дама, выбранная Томским, была сама княжна ***. Она успела с ним изъясниться, обежав лишний круг и лишний раз повертевшись перед своим стулом.— Том­ский, возвратясь на свое место, уже не думал ни о Германне, ни о Лизавете Ивановне. Она непременно хотела возобновить прерванный разговор; но мазурка кончилась, и вскоре после старая графиня уехала.

Слова Томского были не что иное, как мазурочная болтовня, но они глубоко заронились в душу молодой мечтательницы. Портрет, набросанный Томским, сходст­вовал с изображением, составленным ею самою, и, бла­годаря новейшим романам, это уже пошлое лицо пугало и пленяло ее воображение. Она сидела, сложа крестом голые руки, наклонив на открытую грудь голову, еще убранную цветами... Вдруг дверь отворилась, и Германн вошел. Она затрепетала...

— Где же вы были? — спросила она испуганным ше­потом.

— В спальне у старой графини,— отвечал Гер­манн,— я сейчас от нее. Графиня умерла.

— Боже мой!., что вы говорите?..

— И кажется,— продолжал Германн,— я причиною ее смерти.

Лизавета Ивановна взглянула на него, и слова Том­ского раздались в ее душе: у этого человека по крайней мере три злодейства на душе! Германн сел на окошко подле нее и всё рассказал.

Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом. Итак, эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование, всё это было не лю­бовь! Деньги,— вот чего алкала его душа! Не она могла утолить его желания и осчастливить его! Бедная воспи­танница была не что иное, как слепая помощница
раз­бойника, убийцы старой ее благодетельницы!.. Горько заплакала она в позднем, мучительном своем раскаянии. Германн смотрел на нее молча: сердце его также терза­лось, но ни слезы бедной девушки, ни удивительная пре­лесть ее горести не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли о мертвой ста­рухе. Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны, от которой ожидал обогащения.

— Вы чудовище! — сказала наконец Лизавета Ива­новна.

— Я не хотел ее смерти,— отвечал Германн,— пистолет мой не заряжен.

Они замолчали.

Утро наступало. Лизавета Ивановна погасила дого­рающую свечу: бледный свет озарил ее комнату. Она отерла заплаканные глаза и подняла их на Германна: он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету
Ива­новну.

— Как вам выйти из дому? — сказала наконец Ли­завета Ивановна.— Я думала провести вас по потаенной лестнице, но надобно идти мимо спальни, а я боюсь.

— Расскажите мне, как найти эту потаенную лест­ницу; я выйду.

Лизавета Ивановна встала, вынула из комода ключ, вручила его Германцу и дала ему подробное наставление. Германн пожал ее холодную безответную руку, поцело­вал ее наклоненную голову и вышел.

Он спустился вниз по витой лестнице и вошел опять в спальню графини. Мертвая старуха сидела окаменев; лицо ее выражало глубокое спокойствие. Германн оста­новился перед нею, долго смотрел на нее, как бы желая удостовериться в ужасной истине; наконец вошел в ка­бинет, ощупал за обоями дверь и стал сходить по тем­ной лестнице, волнуемый странными чувствованиями. По этой самой лестнице, думал он, может быть, лет шестьдесят назад, в эту самую спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причесанный а 1 oiseau royal (королевской птицей (франц.),  при­жимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрады­вался молодой счастливец, давно уже истлевший в моги­ле, а сердце престарелой его любовницы сегодня переста­ло биться...

Под лестницею Германн нашел дверь, которую от­пер тем же ключом, и очутился в сквозном коридоре,
вы­ведшем его на улицу.

 

В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон В ***. Она была вся в белом и сказала мне: «Здравствуй­те, господин советник!»

Шведенборг.

Три дня после роковой ночи, в девять часов утра, Германн отправился в *** монастырь, где должны были отпевать тело усопшей графини. Не чувствуя раскаяния, он не мог однако совершенно заглушить голос совести, твердившей ему: ты убийца старухи! Имея мало истин­ной веры, он имел множество предрассудков. Он верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на его жизнь,— и решился явиться на ее похороны, чтобы испросить у ней прощения. 

Церковь была полна. Германн насилу мог пробраться сквозь толпу народа. Гроб стоял на богатом катафалке под бархатным балдахином. Усопшая лежала в нем с ру­ками, сложенными на груди, в кружевном чепце и в бе­лом атласном платье.

Кругом стояли ее домашние: слу­ги в черных кафтанах с гербовыми лентами на плече и со свечами в руках; родственники в глубоком трауре, — дети, внуки и правнуки. Никто не плакал; слезы были бы — une affectation (притворством (франц.). Графиня так была стара, что смерть ее никого не могла поразить и что ее родственни­ки давно смотрели на нее как на отжившую.

Молодой архиерей произнес надгробное слово. В простых и тро­гательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умили­тельным приготовлением к христианской кончине. «Ан­гел смерти обрел ее,— сказал оратор,— бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании жениха полунощ­ного».

Служба совершилась с печальным приличием. Род­ственники первые пошли прощаться с телом. Потом
дви­нулись и многочисленные гости, приехавшие поклонить­ся той, которая так давно была участницею в их суетных увеселениях. После них и все домашние. Наконец приб­лизилась старая барская барыня, ровесница покойницы. Две молодые девушки вели ее под руки. Она не в силах была поклониться до земли,— и одна пролила несколько слез, поцеловав холодную руку госпожи своей.

После нее Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником. Наконец приподнялся, бледен как сама покойница, взошел на ступени катафалка и накло­нился... В эту минуту показалось ему, что мертвая нас­мешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом. Германн, поспешно подавшись назад, оступился и навз­ничь грянулся об земь. Его подняли.

В то же самое вре­мя Лизавету Ивановну вынесли в обмороке на паперть. Этот эпизод возмутил на несколько минут торжествен­ность мрачного обряда. Между посетителями поднялся глухой ропот, а худощавый камергер, близкий родствен­ник покойницы, шепнул на ухо стоящему подле него англичанину, что молодой офицер ее побочный сын, на что англичанин отвечал холодно: Oh?

Целый день Германн был чрезвычайно расстроен. Обедая в уединенном трактире, он, против обыкновения своего, пил очень много, в надежде заглушить внутрен­нее волнение. Но вино еще более горячило его воображе­ние. Возвратясь домой, он бросился, не раздеваясь, на кровать и крепко заснул.

Он проснулся уже ночью: луна озаряла его комнату. Он взглянул на часы: было без четверти три. Сон у не­го прошел; он сел на кровать и думал о похоронах ста­рой графини.

В это время кто-то с улицы заглянул к нему в окош­ко,— и тотчас отошел. Германн не обратил на то ника­кого внимания. Чрез минуту услышал он, что отпирали дверь в передней комнате. Германн думал, что денщик его, пьяный по своему обыкновению, возвращался с ноч­ной прогулки. Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, во­шла женщина в белом платье. Германн принял ее за свою старую кормилицу и удивился, что могло приве­сти ее в такую пopу. Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед ним,— и Германн узнал гра­финю!

— Я пришла к тебе против своей воли,— сказала она твердым голосом,— но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду,— но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не
ста­вил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Про­щаю тебе мою смерть, с тем чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне...

С этим словом она тихо повернулась, пошла к две­рям и скрылась, шаркая туфлями. Германн слышал, как хлопнула дверь в сенях, и увидел, что кто-то опять по­глядел к нему в окошко.

Германн долго не мог опомниться. Он вышел в дру­гую комнату. Денщик его спал на полу; Германн насилу его добудился. Денщик был пьян по обыкновению: от него нельзя было добиться никакого толку. Дверь в
се­ни была заперта. Германн возвратился в свою комна­ту, засветил свечку и записал свое видение.

 

VI

 Атанде!
— Как вы смели мне сказать атанде?
— Ваше превосходительство, я сказал атанде-с!

Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место. Трой­ка. семерка, туз — скоро заслонили в воображении Германна образ мертвой старухи. Тройка, семерка, туз — не выходили из его головы и шевелились на его губах.

Увидев молодую девушку, он говорил: «Как она строй­на!.. Настоящая тройка червонная». У него спрашивали: «который час», он отвечал: «без пяти минут семерка». Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза. Тройка, семерка, туз — преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пыш­ного грандифлора, семерка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком. Все мысли его слились в одну,— воспользоваться тайной, которая дорого ему стоила. Он стал думать об отставке и о путешествии. Он хотел в открытых игрецких домах Парижа вынудить клад у очарованной фортуны. Случай избавил его от хлопот.

В Москве составилось общество богатых игроков, под председательством славного Чекалинского,
провед­шего весь век за картами и нажившего некогда миллио­ны, выигрывая векселя и проигрывая чистые деньги. Долговременная опытность заслужила ему доверенность товарищей, а открытый дом, славный повар, ласковость и веселость приобрели уважение публики. Он приехал в Петербург. Молодежь к нему нахлынула, забывая балы для карт и предпочитая соблазны фараона обольщениям волокитства. Нарумов привез к нему Германна.

Они прошли ряд великолепных комнат, наполненных учтивыми официантами. Несколько генералов и тайных советников играли в вист; молодые люди сидели, разва­лясь на штофных диванах, ели мороженое и курили труб­ки. В гостиной за длинным столом, около которого тес­нилось человек двадцать игроков, сидел хозяин и метал банк. Он был человек лет шестидесяти, самой почтенной наружности; голова покрыта была серебряной сединою; полное и свежее лицо изображало добродушие; глаза блистали, оживленные всегдашнею улыбкою. Нарумов представил ему Германна. Чекалинский дружески пожал ему руку, просил не церемониться и продолжал метать.

Талья длилась долго. На столе стояло более тридца­ти карт. Чекалинский останавливался после каждой
прокидки, чтобы дать играющим время распорядиться, за­писывал проигрыш, учтиво вслушивался в их требова­ния, еще учтивее отгибал лишний угол, загибаемый рассеянною рукою. Наконец талья кончилась. Чекалин­ский стасовал карты и приготовился метать другую.

— Позвольте поставить карту,— сказал Германн, протягивая руку из-за толстого господина, тут же
пон­тировавшего. Чекалинский улыбнулся и поклонился, молча, в знак покорного согласия. Нарумов, смеясь, поз­дравил Германна с разрешением долговременного поста и пожелал ему счастливого начала.

— Идет! — сказал Германн, надписав мелом куш над своею картою.

— Сколько-с? — спросил, прищуриваясь, банко­мет,— извините-с, я не разгляжу.

— Сорок семь тысяч,— отвечал Германн.

При этих словах все головы обратились мгновенно, и все глаза устремились на Германна.— Он с ума со­шел! — подумал Нарумов.

— Позвольте заметить вам,— сказал Чекалинский с неизменной своею улыбкою,— что игра ваша сильна: никто более двухсот семидесяти пяти семпелем здесь еще не ставил.

— Что ж? — возразил Германн,— бьете вы мою карту или нет?

Чекалинский поклонился с видом того же смиренно­го согласия.

— Я хотел только вам доложить.— сказал он,— что, будучи удостоен доверенности товарищей, я не мо­гу метать иначе, как на чистые деньги. С моей стороны я конечно уверен, что довольно вашего слова, но для
по­рядка игры и счетов прошу вас поставить деньги на карту.

Германн вынул из кармана банковый билет и подал его Чекалинскому, который, бегло посмотрев его,
поло­жил на Германнову карту.

Он стал метать. Направо легла девятка, налево тройка.

— Выиграла! — сказал Германн, показывая свою карту.

Между игроками поднялся шепот. Чекалинский на­хмурился, но улыбка тотчас возвратилась на его лицо.

— Изволите получить? —спросил он Германна.

— Сделайте одолжение.

Чекалинский вынул из кармана несколько банковых билетов и тотчас расчелся. Германн принял свои деньги и отошел от стола. Нарумов не мог опомниться. Германн выпил стакан лимонаду и отправился домой.

На другой день вечером он опять явился у Чекалинского. Хозяин метал. Германн подошел к столу; понтеры тотчас дали ему место. Чекалинский ласково ему покло­нился.

Германн дождался новой тальи, поставил карту, под­ложив на нее свои сорок семь тысяч и вчерашний
выиг­рыш.

Чекалинский стал метать. Валет выпал направо, се­мерка налево.

Германн открыл семерку.

Все ахнули. Чекалинский видимо смутился. Он от­считал девяносто четыре тысячи и передал Германну. Германн принял их с хладнокровием и в ту же минуту удалился.

В следующий вечер Германн явился опять у стола. Все его ожидали. Генералы и тайные советники остави­ли свой вист, чтоб сидеть игру, столь необыкновен­ную. Молодые офицеры соскочили с диванов; все офи­цианты собрались в гостиной. Все обступили Германна. Прочие игроки не поставили своих карт, с нетерпением ожидая, чем он кончит. Германн стоял у стола, гото­вясь один понтировать противу бледного, но всё улыба­ющегося Чекалинского. Каждый распечатал колоду карт. Чекалинский стасовал. Германн снял и поставил свою карту, покрыв ее кипой банковых билетов. Это по­хоже было на поединок. Глубокое молчание царствовало кругом.

Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Напра­во легла дама, налево туз.

— Туз выиграл! — сказал Германн и открыл свою карту.

— Дама ваша убита,— сказал ласково Чекалинский. Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не по­нимая, как мог он обдернуться.

В эту минуту ему показалось, что пиковая дама при­щурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство
по­разило его...

— Старуха! — закричал он в ужасе.

Чекалинский потянул к себе проигранные билеты.

Германн стоял неподвижно. Когда отошел он от стола, поднялся шумный говор.— Славно спонтировал! — го­ворили игроки.— Чекалинский снова стасовал карты: игра пошла своим чередом

Заключение

Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больни­це в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..»

Лизавета Ивановна вышла замуж за очень любезно­го молодого человека; он где-то служит и имеет
порядоч­ное состояние: он сын бывшего управителя у старой гра­фини. У Лизаветы Ивановны воспитьшается бедная род­ственница.

Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.

 

 

к содержанию